Литература
Четверг, 25.04.2024, 04:30
Приветствую Вас Гость | RSS
 
Главная БлогРегистрацияВход
Меню сайта
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 1345
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Главная » 2012 » Апрель » 13 » Сборник повестей «Миргород»
04:53
Сборник повестей «Миргород»

Успех «Вечеров...» круто изменил положение Гоголя в Петербурге. Сердечное участие в его судьбе принимают Дель­виг, Плетнев и Жуковский. Плетнев, бывший в то время Инспектором Патриотического института, доставляет ему место преподавателя истории и рекомендует на частные уро­ки в некоторые аристократические дома. В мае 1831 года Гоголь знакомится с Пушкиным на вечере у Плетнева. Лето и осень 1831 года Гоголь проводит в Павловске и часто встречается с Пушкиным и Жуковским в Царском Селе.

По свидетельству Гоголя, именно Пушкин впервые опре­делил коренное своеобразие его таланта: «Обо мне много тол­ковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного суще­ства моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил, что еще ни у одного писателя не было это­го дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очер­тить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем».

Эта особенность гоголевского мировосприятия более ярко, чем в «Вечерах...», проявилась в его следующей книге «Миргород». Как и «Вечера...», цикл повестей «Миргород» состоял из двух частей. В первую вошли повести «Старосвет­ские помещики» и «Тарас Бульба», во вторую — «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Обе части вышли в свет одновременно в самом начале 1835 года. Гоголь дал «Миргороду» подзаголо­вок «Повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Но эта книга не была простым продолже­нием «Вечеров...». И в содержании, и в характерных особен­ностях художественной манеры писателя она явилась новым этапом в его творческом развитии.

Летом 1832 года после более чем трехлетнего пребывания в Петербурге Гоголь навестил родные места. Грустное чувство, овладевшее им, передается в самом начале повести «Старосветские помещики», открывающей цикл: «Я до сих пор не могу позабыть двух старичков прошедшего века, ко­торых, увы! теперь уже нет, но душа моя полна еще до сих пор жалости, и чувства мои странно сжимаются, когда вооб­ражу себе, что приеду со временем опять на их прежнее, ныне опустелое жилище и увижу кучу развалившихся хат, заглохший пруд, заросший ров на том месте, где стоял низенький домик, — и ничего более. Грустно! мне заранее грустно!»

Такой лирический зачин позволяет предположить, что в бесхитростной истории угасания двух старичков много автобиографического. Это заметил первый биограф Гоголя П. А. Кулиш: «Не кто другой, как он сам, вбегал, прозяб-нув, в сени, хлопал в ладоши и слышал в скрипении двери: «батюшки, я зябну». Это он вперял глаза в сад, из которо­го глядела сквозь растворенное окно майская теплая ночь... Изображая свою незабвенную Пульхерию Ивановну, Гоголь маскировал дорогую личность матери... Сквозь милые черты его Бавкиды проглядывает пленительный образ великой в своей неизвестности женщины».

И все же, называя свою повесть «Старосветские помещи­ки», Гоголь подчеркивал, что речь в ней идет не только о частной судьбе двух милых старозаветных старичков, но и о целом укладе жизни, обреченном на гибель и вызывающем у автора глубокие симпатии. Пребывание в Васильевском после многолетней разлуки открыло перед Гоголем тягост­ную картину разорения этого уклада, питавшего поэтичес­кий мир «Вечеров...». Причину разорения Гоголь увидел в «несчастной невоздержанности» хозяев-помещиков, поддав­шихся соблазнам «цивилизованной» жизни.

Поэтизируя хозяйственный уклад патриархального име­ния, Гоголь показывает его самодостаточность, замкнутость в пределах границ, которые ему отведены. В этом малень­ком мирке все одомашнено, все близко человеку, желания и помыслы которого отданы целиком любви к ближним и к родной земле. Согретая лаской, она платит за эту любовь сказочным преизбытком своих плодов, которых хватает на всех и про все и которые не истощаются даже при самом безумном их расточительстве.

А в финале повести Гоголь показывает причину начавше­гося разорения: «Скоро приехал, неизвестно откуда, какой-то дальний родственник, наследник имения, служивший прежде поручиком, не помню, в каком полку, страшный ре­форматор. Он увидел тотчас величайшее расстройство и упу­щение в хозяйственных делах; все это решился он непремен­но искоренить, исправить и ввести во всем порядок. Накупил шесть прекрасных английских серпов, приколотил к каждой избе особенный номер и, наконец, так хорошо рас­порядился, что имение через шесть месяцев взято было в опеку».

Ясно, что главная причина расстройства заключается в чуждости этого человека основам старосветской жизни: при­ехал неизвестно откуда и служил неизвестно где. Какие же духовные устои оберегали этот идиллический мир от разру­шения, чем дорог он Гоголю и почему рассказ о нем окра­шен в столь грустные, личные тона?

На первый взгляд может показаться, что жизнь Афана­сия Ивановича и Пульхерии Ивановны бездуховна, что все в ней подчинено скучному ритуалу завтраков, обедов и ужи­нов, что над всем царит убогий материальный интерес, усыпивший навсегда высокие потребности души. Лейтмотивом всей повести действительно является тема еды: «Что вы сто­нете, Афанасий Иванович?» — «Бог его знает, Пульхерия Ивановна...» — «А не лучше ли вам чего-нибудь съесть, Афанасий Иванович?»

Это дало повод Белинскому невысоко оценить суть «идил­лической жизни», которую ведут гоголевские старозаветные чудаки: «Возьмите его «Старосветских помещиков»: что в них? Две пародии на человечество в продолжение несколь­ких десятков лет пьют и едят, едят и пьют, а потом, как во­дится исстари, умирают... О бедное человечество! Жалкая жизнь!»

Однако оценка Белинского вступает в коренное противо­речие с точкой зрения самого Гоголя, который пишет о сво­их героях так: «По ним можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную жизнь, которую вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые фамилии, всегда составляющие противоположность тем низким мало­россиянам, которые выдираются из дегтярей, торгашей, на­полняют, как саранча, палаты и присутственные места, де­рут последнюю копейку с своих же земляков, наводняют Петербург ябедниками, наживают наконец капитал... Нет, они не были похожи на эти презренные и жалкие творения, так же как и все малороссийские старинные и коренные фа­милии».

Старосветский быт удерживает в своих вроде бы окаме­невших, превратившихся в ритуал формах какой-то очень дорогой для Гоголя духовный смысл. Обратим внимание, как говорит автор о гостеприимстве своих старичков: «Эти доб­рые люди, можно сказать, жили для гостей. Все, что у них ни было лучшего, все это выносилось». А в их услужливо­сти по отношению к гостю не было «никакой приторности», их радушие было следствием «чистой, ясной простоты доб­рых, бесхитростных душ».

За бытовым ритуалом теплится верность этих людей веч­ной христианской заповеди: «Возлюби ближнего твоего как самого себя». Не любовь к «кушаньям», а любовь к ближ­нему движет их поступками, определяет их образ жизни. Бытовой ритуал обильных завтраков, обедов и ужинов несет в себе высокое духовное содержание. Ведь старички-то на са­мом деле к этим благам отнюдь не привязаны и получают они их в щедром изобилии как Божий дар за праведную жизнь.

Осиротевший старик, оставшись один, «часто поднимал ложку с кашею и, вместо того чтобы подносить ко рту, под­носил к носу... «Вот это кушанье... это то кушанье, — про­должал он, и я заметил, что голос его начал дрожать и сле­за готовилась выглянуть из его свинцовых глаз, но он собирал все усилия, желая удержать ее. — Это то кушанье, которое по... по... покой... покойни...» — и вдруг брызнул слезами. Рука его упала на тарелку, тарелка опрокинулась, полетела и разбилась, соус залил его всего; он сидел бесчув­ственно, бесчувственно держал ложку, и слезы, как ручей, как немолчно текущий фонтан, лились, лились ливмя на застилавшую его салфетку».

И вот теперь, глядя на неутешное горе Афанасия Ивано­вича, автор задает себе и нам, читателям, такой вопрос: «Бо­же! пять лет всеистребляющего времени — старик уже бес­чувственный, старик, которого жизнь, казалось, ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось, состояла только из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов, — и такая долгая, такая жаркая печаль! Что же сильнее над нами: страсть или привычка?»

В отличие от Белинского в слово «привычка» Гоголь вкладывает высокий, духовный смысл. Вспомним Пушкина, который писал в «Евгении Онегине»:

Привычка свыше нам дана: Замена счастию она.

«Привычка», данная человеку свыше, — это способность к самозабвенной, а значит, и бескорыстной любви к ближне­му, духовной любви.

Над духовной любовью не властно время, потому что она ни к чему чувственному, приносящему временное, страстное удовольствие не прикреплена. В отношениях между люби­мыми Гоголем старичками сквозь бытовую, земную оправу их отношений струится «несказанный свет» христианской духовности. Так что за бесхитростной вроде бы историей жизни и смерти двух безвестных людей стоит очень важный и глубоко волнующий Гоголя вопрос о судьбе русской нацио­нальной культуры.

В прямую параллель к этой духовной любви-привязанно­сти Гоголь приводит в повести эпизод из жизни юного чело­века, потерявшего свою возлюбленную, к которой он пылал страстной любовью. Потеря обернулась «бешеной, палящей тоской, пожирающим отчаянием», попытками самоубийства. А год спустя автор встретил этого человека в многолюдном зале. Он сидел на стуле и играл в карты, а за ним, облоко­тившись на спинку стула, стояла молоденькая жена его.

В свое время Д. И. Чижевский назвал «Старосветских по­мещиков» «идеологической идиллией» и обратил внимание, что противопоставление в них любви страстной чувству «ти­хому и незаметному», но «верному и в смерти» имеет в твор­честве Гоголя своеобразное продолжение. В 1836 году он «набросал замечательное и знаменательное сравнение Петербурга и Москвы. Сквозь легкую иронию здесь просвечивает антитеза делового, официального, подвижного и правящего Петербурга старой, полузабытой, неподвижной, тяжеловес­ной и идиллической Москве... В ранних письмах Гоголь не раз противопоставляет украинскую провинцию Великорос-сии... оба элемента этой антитезы носят ту же окраску, что и Москва и Петербург. Попав за границу, Гоголь на ином материале еще раз пережил эту противоположность, по-ви­димому, умершего или уснувшего, но культурно ценного Ри­ма и динамически-неспокойного, но, по его мнению, поверх­ностного и духовно пустого Парижа».

Гоголь остро почувствовал, что надвигающийся на Россию и Украину буржуазный, торгово-промышленный дух враж­дебен изначальным основам православно-христианской циви­лизации. На просторах этой цивилизации он принимает какой-то хищнический, разбойный характер и угрожает стране как духовным, так и экономическим разорением. В письме к родным от 4 марта 1851 года он дает характерный совет: «Другую, другую жизнь нужно повести, простую, простую... Для жизни евангельской, какую любит Христос, немного издержек... По-настоящему, не следовало бы и по­купать того, чего не производит собственная земля: и этого достаточно для того, чтобы не только наесться, но даже и объесться».

Идеал хозяйствования, который утверждал Гоголь в пись­мах к родным, а потом в «Выбранных местах из переписки с друзьями», основывался у него на христианском отноше­нии к труду как средству духовного спасения. Труд в таком понимании связан не только с приобретением материальных благ, но и с исполнением Божией заповеди — «в поте лица добывай хлеб свой».

В следующей повести «Тарас Бульба» Гоголь обращается к героическим временам истории, когда русский человек, преодолевая растительное существование, поднимался на вы­соту духовного подвига. Бульба был «один из тех характе­ров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищ­ников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек». Тогда «бранным пламенем объялся древле-мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгуль­ная замашка русской природы... Это было, точно, необыкно­венное явление русской силы: его вышибло из народной груди огниво бед».

Общенациональные испытания потрясают человека и возвращают ему утраченный в серых буднях духовный пер­вообраз. Об этом есть легкие намеки в «Старосветских поме щиках»: «А что, Пульхерия Ивановна, — говорил он, — ес­ли бы вдруг загорелся наш дом, куда бы мы делись?» Или: «Я сам думаю пойти на войну; почему же я не могу идти на войну?» Эти вопросы Афанасия Ивановича к своей супруге говорят о смутном ощущении опасности чрезмерного покоя и довольства для духовной природы человека. Эта опасность в первой повести книги совершенно очевидна.

Иное в «Тарасе Бульбе». «На что нам эта хата? К чему нам все это? На что нам эти горшки?» — Сказавши это, он начал колотить и швырять горшки и фляжки». Так дейст­вует Тарас Бульба в согласии с общим духом героического времени, когда поднимали на защиту родной земли и право­славной веры любого казака слова есаула на рыночной пло­щади: «Эй вы, пивники, броварники! полно вам пиво варить, да валяться по запечьям, да кормить своим жирным телом мух! Ступайте славы рыцарской и чести добиваться! Вы, плу­гари, гречкосеи, овцепасы, баболюбы! полно вам за плугом ходить, да пачкать в земле свои желтые чоботы, да подби­раться к жинкам и губить силу рыцарскую! Пора доставать козацкой славы!»

В огниве бед и испытаний народ обретает укрепляющую каждого и объединяющую всех в соборное единство духов­ную скрепу бытия. Не случайна эта вероисповедная провер­ка каждого новичка, вступающего в Запорожскую Сечь: «Здравствуй! Что, во Христа веруешь?» — «Верую!» — от­вечал приходивший. — «Ив Троицу Святую веруешь?» — «Верую!» — «Ив церковь ходишь?» — «Хожу!» — «А ну, перекрестись!» Пришедший крестился. — «Ну, хорошо, — отвечал кошевой, — ступай же в который сам знаешь курень». Этим оканчивалась вся церемония».

Здесь каждый чувствует радость от найденного смысла жизни, радость от принятого на себя подвига по заповеди христианской: «Нет больше той любви, как если кто поло­жит душу свою за друзей своих». В знаменитой речи о «то­вариществе» Тарас Бульба говорит об особом родстве всех людей «по душе, а не по крови»: «Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество. Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и гре­кам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и горо­да были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки. Все взяли бусур-маны, все пропало. Только остались мы, сирые, да, как вдо­вица после крепкого мужа, сирая, так же как и мы, земля наша! Вот в какое время подали мы, товарищи, руку на братство! Вот на чем стоит наше товарищество! Нет уз свя­тее товарищества! Отец любит свое дитя, мать любит свое ди­тя, дитя любит отца и мать. Но это не то, братцы: любит и зверь свое дитя. Но породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек. Бывали и в других зем­лях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было та­ких товарищей».

Заповеди духовного родства отвечает основное историчес­кое предназначение казачества, и Тарас по отношению к из­меннику Андрию и мученику за веру Остапу возвышается над узами кровного родства, предпочитая им узы «небесно­го братства». «Сами обращения Тараса к запорожцам — «паны-братья» — отчетливо напоминают соответствующие обращения «мужи-братья» в Книге Деяний Апостольских, — отмечает исследователь Гоголя И. Виноградов. — Потому-то духовное родство превосходит у запорожских рыцарей не только любовь к женщине, но побеждает и самую смерть, да­вая утешение в предсмертные минуты».

«Узы этого братства, — писал Гоголь о козаке в статье «О малороссийских песнях», — для него выше всего, силь­нее любви... умирающий казак... собирает все силы, чтобы не умереть, не взглянув еще раз на своих товарищей... Уви­девши их, он насыщается и умирает».

Таким же утешением — от лицезрения близкого челове­ка, а еще более от сознания исполненного долга — «насыща­ется» Остап в предсмертные минуты. Отцовское «Слышу!» становится здесь слышанием Самого Небесного Отца. «Ему первому приходилось выпить эту тяжелую чашу», — говорит автор о муках, предстоящих Остапу. Упоминание о «тяже­лой чаше» прямо обращается к словам Спасителя: «Чашу Мою будете пить и крещением Моим, которым Я крещусь, будете креститься». Следующее далее описание казни Остапа перекликается с гефсиманским молением Сына к Своему Небесному Отцу перед Его крестными страданиями.

Так же как взывающий с колен Спаситель «услышан был за Свое благоговение», так и Остап, подобно христианским мученикам и исповедникам, получает утешение, слышит «таинственный», «ужасный» для других «зов» в свои пред­смертные минуты. «Но когда подвели его к последним смертным мукам — казалось, как будто стала подаваться его сила... Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения сла­бой матери или безумных воплей супруги... хотел бы он те­перь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и вык­ликнул в душевной немощи: «Батько! где ты? Слышишь ли ты все это?» — «Слышу!» — раздалось среди всеобщей ти­шины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул».

В статье «Скульптура, живопись и музыка» Гоголь писал: «Никогда не жаждали мы так порывов, воздвигающих дух, как в нынешнее время, когда наступает на нас и давит вся дробь прихотей и наслаждений, над выдумками которых ло­мает голову наш XIX век. Все составляет заговор против нас; христианских заповедей: «Вспомните Египетские тьмы, ко­торые с такой силой передал царь Соломон, когда Господь, желая наказать одних, наслал на них неведомые, непонят­ные страхи и тьмы. Слепая ночь обняла их вдруг среди бе­ла дня; со всех сторон уставились на них ужасающие обра­зы; дряхлые страшилища с печальными лицами стали неотразимо в глазах их; без железных цепей сковала их всех боязнь и лишила всего: все чувства, все побуждения, все си­лы в них погибнули, кроме одного страха».

Гибнет Хома Брут «оттого, что побоялся». Обуявший его страх — возмездие за неправедную жизнь. Повесть заверша­ется описанием страшного «запустения на месте святе»: «Во­шедший священник остановился при виде такого посрамле­ния Божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в две­рях и окнах чудовищами, обросла лесом, корнями, бурья­ном, диким терновником; и никто не найдет теперь -к ней дороги»'.

Завершает «Миргород» «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никофоровичем». Действие в ней переносится из далекого прошлого в современность, к из­мельчавшим потомкам Козаков. В этой повести торжествует талант Гоголя изображать «пошлость пошлого человека». Речь идет не о героической битве, а о никчемной тяжбе двух миргородских обывателей, «столпов» провинциального го­родка. Тяжба возникла случайно по ничтожному поводу: Иван Никифорович в пустейшей ссоре обозвал Ивана Ивано­вича гусаком. Комический эффект здесь извлекается из контраста между формой изложения и вложенным в нее со­держанием.

Повествование ведется от лица миргородского обывателя, который смотрит на героев снизу вверх как на образцовых граждан города. Он с восхищением описывает характеры, об­раз жизни этих «достойнейших людей»: «Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки!», «Пре­красный человек Иван Иванович! Какой у него дом в Мир­городе!». В повествование включается комический прием «овеществления» человека, который будет широко исполь­зоваться далее. Каждой похвале, которую расточает рассказ­чик своим героям, соответствует комически взрывающее эту похвалу содержание: «Прекрасный человек Иван Иванович! Он очень любит дыни», «Прекрасный человек Иван Ивано­вич! Его знает и комиссар полтавский!». Богомольный чело­век Иван Иванович! Каждый воскресный день в своей беке­ше посещает он церковь, а по окончании службы обходит нищих «с природной добротой»: «Откуда ты, бедная?» — «Я, паночку, из хутора пришла: третий день, как не пила, не ела...» — «Бедная головушка, чего же ты пришла сюда?» — «А так, паночку, милостыни просить, не даст ли кто-нибудь хоть на хлеб». А когда старуха протягивает руку за подаянием, Иван Иванович говорит: «Ну, ступай же с Бо­гом. Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью!»

Смех Гоголя в повести приближается порой к гротеску. Та­ково, например, известное сравнение героев: «Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова Ивана Ни-кифоровича — на редьку хвостом вверх». Или: «Иван Ивано­вич несколько боязливого характера. У Ивана Никифоровича, напротив того, шаровары в таких широких складках, что ес­ли бы раздуть их, то в них можно бы поместить весь двор с амбарами и строением». Ничтожество героев раскрывает на­чавшаяся между ними тяжба. Чистый вздор является пово­дом для «борьбы», в которой каждый старается навредить другому. Злонамерение овладевает их душами, превращаясь в смысл жизни. По мере того как повесть движется к концу, изменяется ее тональность. В финале автор встречается с ге­роями в миргородском храме. День праздничный, а церковь пуста. «Свечи при пасмурном, лучше сказать — больном, дне как-то были странно неприятные; темные притворы бы­ли печальны; продолговатые окна с круглыми стеклами об­ливались дождевыми слезами». «Запустение на месте святе» довершает Иван Иванович: «Уведомить ли вас о приятной новости?» — «О какой новости?» — спросил я. — «Завтра непременно решится мое дело...»

Смех в финале сменяется слезами. Плачет природа, пусте­ет Божий дом, и комическое одушевление сменяется, по сло­вам Белинского, чувством глубокого уныния. «Я вздохнул еще глубже и поскорее... сел в кибитку... Дождь лил лив­мя... Сырость меня проняла насквозь. Печальная застава с будкою, в которой инвалид чинил серые доспехи свои, мед­ленно пронеслась мимо. Опять то же поле, местами изрытое, черное, местами зеленеющее, мокрые галки и вороны, однооб­разный дождь, слезливое без просвету небо. — Скучно на этом свете, господа!»

Таким образом, книга повестей «Миргород», написанная в продолжение «Вечеров...», обостряет тот конфликт между героическим прошлым и пошлой современностью, который прозвучал в финале «Вечеров...» в повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка». Мир «старосветских помещиков», в котором, как догорающая свеча, истончается и истекает последним дымком духовный огонь, сменяется высоким ге­роическим взлетом украинского Средневековья в «Тарасе Бульбе». Но и в этой героической эпопее, раскрывающей плодотворное зерно национального духа, появляются драма­тические конфликты, симптомы будущего распада. Духов­ные истоки этого распада раскрываются в повести «Вий», а современные их последствия — в повести о ссоре.

Просмотров: 8447 | Добавил: $Andrei$ | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа
Поиск
Календарь
«  Апрель 2012  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
30
Друзья сайта
История 

 

Copyright MyCorp © 2024
Бесплатный хостинг uCozЯндекс.Метрика