Литература
Понедельник, 11.12.2017, 20:25
Приветствую Вас Гость | RSS
 
Главная БлогРегистрацияВход
Меню сайта
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 1140
Статистика

Онлайн всего: 2
Гостей: 2
Пользователей: 0
Главная » 2012 » Ноябрь » 19 » Донские рассказы
21:01
Донские рассказы
   «Донские рассказы» (1920) и «Лазоревая степь» (1920) как новеллистическая предыстория эпопеи «Тихий Дон» (1928—1940), Известно, что «Тихий Дон» заканчивается многозначительной сценой. Ее можно назвать так: «Прощай, оружие»... Григорий Мелехов по мартовскому льду переходит Дон, уже видя родной дом, и бросает под лед винтовку, подсумок, патроны (невольно, по инерции пересчитав их). Он бросает то, с чем не расставался с 1914 г., т. е. целых шесть лет. Сам Шолохов ценил это мгновение прощания с оружием, пожалуй, выше, чем знаменитую сцену встречи Григория с сыном Мишаткой. «Гришка выбросил оружие под лед, — тихо сказал Михаил Александрович. —-  Под лед! — усилил он интонацию в голосе. — Мелехов вернулся к родной земле! В нем еще жива душа. В этом — его сила! Вот это и есть самая большая находка!» — вспоминал один из современников писателя.
   «Донские рассказы» — это не прощание, а встреча с оружием, это стихия ожесточения, а не примирения. Говоря о «Донских рассказах», один из старейших шолоховедов Ф. Г. Бирюков искренне признается: «Страницы рассказов густо окрашены кровью». Это печально, но, увы, действительно так: молодой писатель хотя и воссоздает притихшую Донщину (после решающих сражений Гражданской войны, ухода  Деникина и даже Врангеля из Крыма), но как бы раздувает гаснущие огоньки вражды, превращает мелкие банды и красные продотряды в своего рода долговременно действующие армии, вечно подстерегающие друг друга, нападающие внезапно. Здесь война без границ, без фронтов. Она бушует в семьях, истребляет руками отцов детей и наоборот. Сюжеты кровопролитий, братоубийств, сыноубийств на почве всячески подчеркиваемого классового размежевания, социального типового конфликта весьма иллюстративно изображенных «богачей» и «бедноты» буквально переполняют книгу. Фактически вся серия донских новелл предельно социологична, основана на типовых ситуациях избиения, уничтожения части народа другой его частью. Доводы для истребления — на уровне агитки, лозунга.
   В рассказе «Родинка», например, белогвардейский атаман зарубил в бою красного командира... по родинке узнал в умирающем сына и покончил с собой после этого открытия:
«Сынок!.. Николушка!.. Родной!.. Кровинушка моя...
К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот...»
В рассказе «Продкомиссар» казак Игнат Бодягин поддерживает беспощадное решение трибунала: казнить родного отца за саботаж... Классовая ненависть сильнее родственных чувств. Игнат позволяет себе только маленькую слабость, говорит отцу «придушенно»: «Не серчай, батя...» Правда, и сам — этим подчеркнута человечность героя — в финале погиб, спасая от банды ребенка.
Такой концентрации нарочито классовых схваток, глубины деления народа на классы, в целом стихии крово-разлития, пожалуй, вся проза 20-х гг. достигала лишь в отдельных произведениях: в «России, кровью умытой» (1924—1936) А. Веселого, в повестях «Черноземье» (1922) П. Низового и «Ватага» (1924) В. Шишкова. А автор последней даже назвал эту повесть о жутком кровопролитии в Сибири, в Кузнецке, организованном анархистом-партизаном Зыковым, «страшная русская сказка-быль».
Молодой Шолохов, воспроизводя, сгущая, концентрируя страшные эпизоды и мотивы ненависти, ожесточения, писал отнюдь не сказки, не что-то чрезвычайное в жизни. Он враг романтических красот, он яростно повторял уже в те годы, что нельзя чересчур живописно, красочно писать о смерти среди «седых ковылей», приписывать погибающим состояния, когда они «умирали, захлебываясь красивыми словами»: «Поросшие подорожником и лебедой окопы (их можно видеть на прогоне за каждой станицей), молчаливые свидетели недавних боев, могли бы порассказать о том, как безобразно просто умирали в них люди» («О Колчаке, крапиве и прочем»).
«Донские рассказы» порой подчеркнуто натуралистичны, антиромантичны, а в языковом плане активно обращены к достовернейшей просторечной народной стихии языка. Такие словечки и обороты речи, как откель, играйся, займа-ешъся, опосля, вы для меня есть порожнее ничтожество, из хаты слышалось плачущее кряхтенье раненого пулеметчика, прохрипел, набухая злобой и т. п., призваны были подчеркнуть прозаичность, будничность всего происходящего.
   Однако полной победы над абстракциями, догмами о смысле, о «красоте» Гражданской войны молодой художник добиться еще не мог. В целом он ориентировался на господствовавшую в те годы «сабельную традицию» изображения, героизации Гражданской войны. Считалось, что революция и Гражданская война — это явный праздник трудящихся и эксплуатируемых, время их безграничного торжества над богачами, угнетателями, мести труда капиталу. Даже мести Христу-капиталисту! Нет вообще убийства как такового — есть классовая месть, не сдерживаемая никакой общечеловеческой моралью. А значит, отменяются и муки совести, чувство греха...
В 1921 г. был вынужденно принят нэп, принят после массы крестьянских восстаний (на Тамбовщине, в Сибири). Уже нельзя было беззастенчиво, на основе «революционного правосознания», выгребать хлеб у крестьян во имя революции. Правда, целый ряд писателей, без конца воспевавших сабельные деяния, рубку, романтику классовой мести, испытали чувство разочарования, утраты Родины-революции, испуга за весомость своих фраз, псалмов о «красной правде» Октября: так, поэту Н. Асееву казалось, что «крашено рыжим, а не красным  время», что далее знамена «порыжели», и он отворачивался от времени: «Как я буду твоим поэтом?»
Молодой Шолохов тоже по-своему не осознал, что язык и нравы военного коммунизма, язык насилия и скорейшей казни буржуев в 1923—1925гг. в измученной стране уже несостоятельны. С каким-то азартом юности, со свирепой резвостью, провоцирующей революционную нетерпеливость, Шолохов раздувает угольки гаснущего костра... В «Донских рассказах» сконструирован мир, где еще действует закон:    «Ваше слово, товарищ маузер...» Хлеб у крестьян отбирается в атмосфере самосуда.
   «Я — человек прямой, у меня без дуростев, я хлеб с нахрапом качал. Приду со своими ангелами к казаку, какой побогаче, и сначала его ультиматой: „Хлеб!" — „Нету".— „Как нету?" — „Никак, говорит, гадюка, нету". Ну я ему, — говорит герой рассказа, — конечно, без жалостей маузер в пупок воткну и говорю малокровным голосом: „Десять пу-лев в самостреле, десять раз убью, десять раз закопаю и обратно наружу вырою! Везешь!"» («О Донпродкоме и злоключениях заместителя Донпродкома товарища Птицына», 1923—1925).
   Безусловно, молодой Шолохов уже умел стягивать, собирать события и характеры в тесное пространство «малоформатного» рассказа, раскрывать мозаику взаимосвязей личности и ее окружения, отбирать детали и словесные краски для передачи душевных самодвижений, самоанализа героев. Он прекрасно понял технологию новеллы: в ней — краткость «малых действий», быстрое развертывание конфликта, характера на тесной, мгновенно разрушающейся площадке, неожиданная концовка. Шолоховский новеллистический мир уже очень отчетливо виден и слышен.
   Он уже умеет изображать и само... слово! Естественное течение речи очень умело перебивается, нарушается вторжением метафоры, яркого сравнения, неожиданного эпитета, изгоняющих автоматизм восприятия текста. Картину мира, его слышимость и видимость резко обогащают, например, такие сближения природного и душевного мира, как «зазывно помаргивает смерть»; «сады обневестилисъ: зацвели цветом мол очно-розовым»; «ночь раскрылатилась над степью и молочной мутью закутала дворы»; «набат звонко хлестнул тишину и расплескался над спящей станицей»; «ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую пыль»; «батьке вязы свернут» (т. е. погубят, убьют) и т. п.
   Целый ряд рассказов (скажем, «Жеребенок» и особенно «Шибалково семя») свидетельствовал о том, что Шолохова уже не устраивала поэтика агиток, лозунгов, примитивных объяснений творящихся кровопролитий. Герои его обладают как бы двумя уровнями сознания, двумя глубинами души. У них образовался поверхностный, самый «политизированный» слой якобы сознания, внедренная извне система оценок, выводов, которые, в сущности, чужеродны, подброшены листовкой, докладом, криком оратора на митингах, лукавой агитбеседой. Едва ли можно предположить, что уже и тогда Шолохова устраивали целиком такие пустые словесные трафареты для «объяснения» убийств или для обоснования добрых поступков, которые мелькают в «Донских рассказах»:
         «Петька Кремнев сказал как-то: Махно — буржуйский наемник» («Путь-дороженька»);
      «А теперь мы тебя вылечили, пускай твое сердце еще постучит — на пользу рабоче-крестьянской власти» («Алешки-но сердце»);
   «Я матерно их агитировал, и все со мной согласились, что Советская власть есть мать наша кормилица и за ейный подол должны мы все категорически держаться» («Председатель реввоенсовета Республики»).
   Но уже в это время молодой прозаик почувствовал: есть в людях (кроме «политизированного» слоя сознания) и иная глубина, совсем иной слой мироощущений, ответственности за жизнь, за народ и Россию. Эта глубина и сложнее, и важнее, тем более ярче слоя чужеродной политизированной словесной трескотни.
   Бесхитростный Яша Шибалок, пулеметчик сотни особого назначения в рассказе «Шибалково семя», проще говоря, винтик в машине насилия, неожиданно вносит исправление, «коррективу» в мораль, предписанную насилием, во всю пресловутую романтику расстрелов. Он убил совестливую «шпионку» из банды атамана Григорьева, но на грубоватое, жестокое предложение сотни относительно младенца, своего и этой шпионки сына, вдруг нашел иную, не предусмотренную механизмом террора общечеловеческую правду, нашел свой ответ:
   «Хлебнул я горюшка с этим дитем.
— За ноги его да об колесо!.. Что ты с ним страдаешь, Шибалок? — говорили, бывало, казаки.
   А мне жалко постреленка до крайности. Думаю: „Нехай растет, батьке вязы свернут — сын будет власть Советскую оборонять. Все память по Якову Шибалку будет, не бурьяном помру, потомство останется"».
   Место «Донских рассказов» по отношению к «Тихому Дону» нельзя толковать однозначно. Они действительно подготовили будущую эпопею, помогли писателю подняться над узкими схемами, догмами о радостной «революции-празднике», были этапом прозрения, ступенью в обогащении просторечием самого языка, школой образности... «Тихий Дон» развивал многое, что робко пробивалось в ряде «Донских рассказов». Но, с другой стороны, Шолохов в «Тихом Доне» часто явно преодолевал тот культ насилия, жаргон «ультиматумов», идеал бойца — винтика революции «с Лениным в башке и с наганом в руке», которые объективно господствовали в этом раннем его цикле. Если в   «Донских рассказах» только красноармеец Трофим (а не «беляк»), например, мог погибнуть, спасая жеребенка, а убивший его белый офицер лишь «равнодушно двинул затвором карабина, выбрасывая дымящуюся гильзу*, то в «Тихом Доне» и офицер Листницкий, и множество других персонажей из «белого стана», и тем более Григорий Мелехов возвышены до глубокого понимания красоты Донского края, ценности человеческой жизни, вообще всего, что «душу облекает в плоть»...

Пользовательский поиск
Просмотров: 5899 | Добавил: $Andrei$ | Рейтинг: 2.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа
Поиск
Календарь
«  Ноябрь 2012  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
2627282930
Друзья сайта
История 

 

Copyright MyCorp © 2017
Бесплатный хостинг uCozЯндекс.Метрика