Вскоре после поездки, в 1892 году, Чехов
поселился под Москвой в усадьбе Мелихово. Попечитель сельского училища, он на
свои средства построил школу, боролся с холерной эпидемией, помогал
голодающим. После Сахалина изменилось его творчество. Все решительнее
обращается Чехов к общественным вопросам, но делает это так, что постоянно
слышит от критиков упреки в аполитичности. Он вступает в борьбу с политическими
«ярлыками», которые донашивали на исходе XIX века его современники. Популярные среди
интеллигенции 90-х годов общественные идеи не удовлетворяют Чехова своей
узостью и догматичностью, несоответствием усложнившейся жизни. Чехов ищет
общую идею «от противного», методически отбрасывая одно за другим мнимые
решения.
В повести «Дуэль», написанной сразу же
после путешествия, Чехов заявляет, что в России «никто не знает настоящей
правды», а всякие претензии на знание ее оборачиваются прямолинейностью и
нетерпимостью.
Люди Чехова, лишенные духовных опор, склонны к
обожествлению ценностей мнимых, к сотворению лживых кумиров. Культ «гениев»,
«творцов» превращается в смысл жизни Ольги Ивановны Дымовой, героини рассказа «Попрыгунья».
Выйдя замуж за скромного врача Осипа Сте-паныча Дымова, она превратила
свою квартиру в модный салон для приема знаменитостей: «в гостиной увешала все
стены сплошь своими и чужими этюдами в рамах и без рам», «устроила красивую
тесноту из китайских зонтов, мольбертов, разноцветных тряпочек, кинжалов, бюстиков,
фотографий... В столовой она оклеила стены лубочными картинами, повесила лапти
и серпы, поставила в углу косу и грабли, и получилась столовая в русском
вкусе».
Весь смысл существования свелся у нее к тому,
чтобы искать необыкновенных людей и коротко сходиться с ними. «Стоило
кому-нибудь прославиться хоть немножко и заставить о себе говорить, как она уж
знакомилась с ним, в тот же день дружилась и приглашала к себе. Всякое новое
знакомство было для нее сущим праздником. Она боготворила знаменитых людей,
гордилась ими и каждую ночь видела их во сне».
В кругу этой самовлюбленной молодежи, «вспоминавшей
о существовании каких-то докторов только во время болезни», «имя Дымов звучало
так же безразлично, как Сидоров или Тарасов». Дымов им казался «чужим, лишним
и маленьким, хотя был высок ростом и широк в плечах». Когда собирался вместе
кружок «гениев», Дымова в гостиную не приглашали, никто не вспоминал о его существовании,
включая и жену. «В самом деле: что Дымов? Почему Дымов? какое ей дело до
Дымова? Да существует ли он в природе и не сон ли он только? Для него, простого
и обыкновенного человека, достаточно и того счастья, которое он уже получил».
«Счастье» Дымова заключалось в том, что каждую ночь, «ровно в половине
двенадцатого отворялась дверь, ведущая в столовую, показывался он со своею
добродушною кроткою улыбкой и говорил, потирая руки: «Пожалуйте, господа,
закусить». Этими лакейскими обязанностями скромного доктора «гениальные» люди
были вполне удовлетворены.
В погоне за «гениями» Ольга Ивановна увлекается
молодым художником Рябовским, который ведет себя как бог, считая, что ему все
позволено: «Что Дымов? Почему Дымов? Какое мне дело до Дымова? Волга, луна,
красота, моя любовь, мой восторг, а никакого нет Дымова...» Рябов-ский усвоил
томное выражение лица, демонстрирующее брезгливость, и капризную фразу,
повторяемую всякий раз, когда ему хотелось подчеркнуть свое величие: «Я устал».
Роман Ольги Ивановны с Рябовским длится одно мгновение и завершается
высокомерным отчуждением «гениальной натуры»: «Рябовский вернулся домой, когда
заходило солнце. Он бросил на стол фуражку и, бледный, замученный, в грязных
сапогах, опустился на лавку и закрыл глаза. «Я устал...» — сказал он и задвигал
бровями, силясь поднять веки. Чтобы приласкаться к нему и показать, что она не
сердится, Ольга Ивановна подошла к нему, молча поцеловала и провела гребенкой
по его белокурым волосам... «Что такое? — спросил он, вздрогнув, точно к нему
прикоснулись чем-то холодным, и открыл глаза. —Что такое? Оставьте меня в покое,
прошу вас».
С таким же пренебрежительным высокомерием
относится Рябовский к живописным этюдам Ольги Ивановны, так что она чувствует
себя «не художницей, а маленькой козявкой»: «Я устал... — томно проговорил
Рябовский, глядя на ее этюд и встряхивая головой, чтобы побороть дремоту. —
Это мило, конечно, но и сегодня этюд, и в прошлом году этюд, и через месяц
будет этюд... Как вам не наскучит?.. Однако, знаете, как я устал!»
Недалеко ушла от Рябовского и сама Ольга
Ивановна в своих отношениях с Дымовым. Мимо ее «величия» проходит самое важное
и радостное событие в жизни мужа. «Однажды вечером, когда она, собираясь в
театр, стояла перед трюмо, в спальню вошел Дымов во фраке и в белом галстуке.
Он кротко улыбался и, как прежде, радостно смотрел жене прямо в глаза. Лицо его
сияло. «Я сейчас диссертацию защищал», — сказал он, садясь и поглаживая колена.
— «Защитил?» — спросила Ольга Ивановна. — «Ого!» — засмеялся он и вытянул шею,
чтобы увидеть в зеркало лицо жены, которая продолжала стоять к нему спиной и поправлять
прическу. — «Ого!» — повторил он. — Знаешь, очень возможно, что мне предложат
приват-доцентуру по общей патологии. Этим пахнет». Видно было по его
блаженному, сияющему лицу, что если бы Ольга Ивановна разделила с ним его
радость и торжество, то он простил бы ей все, и настоящее и будущее, и все бы
забыл, но она не понимала, что значит приват-доцентура и общая патология, к
тому же боялась опоздать в театр и ничего не сказала. Он посидел две минуты,
виновато улыбнулся и вышел».
В финале рассказа Дымов умирает. Человек
самоотверженный, он заразился, высасывая через трубку дифтеритные пленки у
больного мальчика. Известие о его болезни возвращает «попрыгунью» к самой себе,
освобождает ее от пошловатой мании величия: «Что же это такое? — подумала Ольга
Ивановна, холодея от ужаса. — Ведь это опасно!» Без всякой надобности она взяла
свечу и пошла к себе в спальню, и тут, соображая, что ей нужно делать, нечаянно
поглядела на себя в трюмо». И тут она впервые почувствовала всю ложь и фальшь
своей игры в исключительность: «С бледным, испуганным лицом, в жакете с
высокими рукавами, с желтыми воланами на груди и с необыкновенным направлением
полос на юбке, она показалась себе страшной и гадкой».
Откровением для «попрыгуньи» является оценка
Дымова его другом доктором Коростелевым: «Какая потеря для науки! — сказал он
с горечью. — Это, если всех нас сравнить с ним, был великий, необыкновенный
человек! Какие дарования! Какие надежды он подавал нам всем!»
Только теперь «Ольга Ивановна вспомнила всю свою
жизнь с ним, от начала до конца, со всеми подробностями, и вдруг поняла, что
это был в самом деле необыкновенный, редкий и, в сравнении с теми, кого она
знала, великий человек. И вспомнив, как к нему относились ее покойный отец и
все товарищи-врачи, она поняла, что все они видели в нем будущую знаменитость.
Стены, потолок, лампа и ковер на полу замигали ей насмешливо, как бы желая
сказать: «Прозевала! прозевала!»
Главными врагами в творчестве зрелого Чехова
являются человече'ское самодовольство, близорукая удовлетворенность
усеченными, враждебными реальной полноте жизни кумирами или общественными
идеями и теориями. Тогда, в эпоху духовного бездорожья, в России стали особенно
популярными идеи либерального народничества. Некогда радикальное,
революционное, это общественное течение сошло на мелкий реформизм, исповедуя
теорию «малых дел». Ничего плохого в этом не было, и 80—90-е годы стали
временем беззаветного труда целого поколения русской интеллигенции по
благоустройству провинциальной, уездной Руси.
В теории «малых дел» самому Чехову была дорога
глубокая вера в плодотворность созидательной работы на селе, было дорого
стремление насаждать блага культуры в самых глухих уголках родной земли. Чехов
был другом и даже в известном смысле певцом этих скромных российских
интеллигентов, мечтающих превратить страну в цветущий сад. Он глубоко
сочувствовал гордым словам провинциального врача Астрова, героя пьесы «Дядя
Ваня»: «Когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или
когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю,
что климат немножко и в моей власти и что если через тысячу лет человек будет
счастлив, то в этом немножко буду виноват и я». Сам Чехов, поселившись с 1898
года по настоянию врачей в Ялте, с нескрываемой гордостью говорил А. И.
Куприну: «Ведь тут был пустырь и нелепые овраги... А я вот пришел и сделал из
этой дичи красивое культурное место».
Тем не менее в повести «Дом с мезонином» Чехов
показал, что при известных обстоятельствах может быть ущербной и теория «малых
дел». Ее исповедует Лида Вол-чанинова, девушка благородная, самоотверженная.
Главная беда героини заключается в стремлении обожествить свою идею, не
считаясь с тем, что любая истина человеческая не может быть абсолютно
совершенной, так как несовершенен и сам человек.
В повести сталкиваются друг с другом две
общественные позиции. Одну утверждает художник, другую — беззаветная
труженица Лида. С точки зрения художника, деятельность Лиды бессмысленна, ибо
либеральные полумеры — это штопанье тришкина кафтана: коренных противоречий
народной жизни с их помощью не разрешить: «По-моему, медицинские пункты, школы,
библиотечки, аптечки, при существующих условиях, служат только порабощению.
Народ опутан цепью великой, и вы не рубите этой цепи, а лишь прибавляете новые
звенья — вот вам мое убеждение».
Ответ Лиды как будто бы справедлив: «Я спорить с
вами не стану... Я уже это слышала. Скажу вам только одно: нельзя сидеть
сложа руки. Правда, мы не спасаем человечества и, быть может, во многом
ошибаемся, но мы делаем то, что можем, и мы — правы». Правда есть и в словах
художника, и в ответе Лиды, обе стороны до известной степени правы. Но
беда заключается в том, что каждая из них претендует здесь на монопольное
владение истиной, а потому плохо слышит другую, с раздражением принимает любое
возражение.
Разве можно признать за полную истину те рецепты
спасения, которые в споре с Лидой предлагает художник? «Если бы все мы,
городские и деревенские жители, все без исключения, согласились поделить между
собою труд, который затрачивается вообще человечеством на удовлетворение
физических потребностей, то на каждого из нас, быть может, пришлось бы не более
двух-трех часов в день». Слов нет, мысли эти благородны, но лишь в качестве необходимой
человеку мечты — «золотых снов человечества». Ведь прежде чем развернуть в
деревнях университеты, надо научить сельских ребятишек читать и писать.
Отстаивая право на мечту, верную спутницу
искусства, художник слишком нетерпим к повседневному труду. А такая нетерпимость
провоцирует и Лиду на крайние высказывания: «Перестанем же спорить, мы никогда
не споемся, так как самую несовершенную из всех библиотечек и аптечек, о
которых вы только что отзывались так презрительно, я ставлю выше всех пейзажей
в свете».
Нарастающая между героями нетерпимость угрожает
хрупкому веществу жизненной правды не только в них самих; она несет беду и
окружающим. В мире самодовольных полуправд не находится места для чистой любви
героя к младшей сестре Лиды.
В гибели этой любви повинна не только Лида, но и
сам художник. Любовь покидает мир, в котором люди одержи мы претензиями на
монопольное право владения истиной. В подтексте повести скрывается мудрая,
предостерегающая от самодовольства чеховская мысль: «Никто не знает настоящей
правды». |