В рождественскую ночь 25 декабря 1849 года его
заковали в кандалы, усадили в открытые сани и отправили в дальний путь...
Шестнадцать дней добирались до Тобольска в метели, в сорокаградусные морозы.
«Промерзал до сердца», — вспоминал Достоевский этот печальный путь навстречу
неведомой судьбе. В Тобольске «несчастных» навестили жены декабристов Наталия
Дмитриевна Фонвизина и Прасковья Егоровна Анненкова — русские женщины,
подвигом которых восхищалась Россия. Сердечное общение с ними укрепило душевные
силы. А на прощание они каждому подарили по Евангелию. Эту вечную книгу, единственную
дозволенную в остроге, Достоевский берег всю жизнь как святыню...
Еще шестьсот верст пути — и перед Достоевским
раскрылись и захлопнулись на четыре года ворота Омского острога, где ему был
отведен «аршин пространства», три доски на общих нарах с уголовниками в
зловонной, грязной казарме. «Это был ад, тьма кромешная». Грабители,
насильники, убийцы детей и отцеубийцы, воры, фальшивомонетчики... «Черт трое
лаптей сносил, прежде чем нас собрал в одну кучу», — мрачно шутили каторжники.
Он был в остроге чернорабочим: обжигал и толок
алебастр, вертел точильное колесо в мастерской, таскал кирпич с берега Иртыша
к строящейся казарме, разбирал старые барки, стоя по колени в холодной воде...
Но не тяжесть каторжных работ более всего мучила
его. Вся предшествующая жизнь оказалась миражом, горькой иллюзией и обманом
перед лицом того, что теперь открылось перед ним. В столкновении с
каторжниками наивными показались недавние планы переустройства жизни на
разумных началах. «Вы дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином
был, народ мучил, а теперь хуже последнего, наш брат стал», — вот тема, которая
разыгрывалась четыре года», — вспоминал Достоевский. Причем за этими словами
стояла не только понятная и оправданная социальная неприязнь. Разрыв был
глубже, он касался духовных основ. Казалось, что бездна непреодолима, что он и
каторжники принадлежат к разным, враждующим друг с другом нациям.
Но вот однажды Достоевский возвращался с работ с
конвойным, и к нему подошла женщина с девочкой лет десяти. Она шепнула что-то
девочке на ухо, а та подошла к Достоевскому и, протягивая ручонку, сказала:
«На, несчастный, возьми копеечку, Христа ради!» Кольнуло в сердце, вспомнилось
детское, давнее. Березовый лес в Даровом. Крик: «Волк бежит!» И ласковый голос
мужика Марея: «Ишь ведь, испужался... Полно, родный... Христос с тобой...»
По-новому взглянул теперь Достоевский и на
окружающих его каторжан. «И в каторге между разбойниками я, в четыре года,
отличил наконец людей, — писал он брату Михаилу. — Поверишь ли: есть характеры
глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать
золото... Что за чудный народ. Вообще, время для меня не потеряно. Если я узнал
не Россию, так русский народ хороню, и так хорошо, как, может быть, не многие
знают его».
В чем же увидел Достоевский источник
нравственной силы народа? В «Записках из Мертвого дома», где писатель подвел
итоги жизни на каторге, есть эпизод, особо выделенный им: «Арестанты молились
очень усердно, и каждый из них каждый раз приносил в церковь свою нищенскую
копейку на свечку или клал на церковный сбор. «Тоже ведь и я человек, — может
быть, думал он или
чувствовал, подавая, —
перед Богом-то все равны...» Причащались мы за ранней обедней. Когда священник
с чашей в руках читал слова: «...но яко разбойника мя приими», — почти все
повалились в землю, звуча кандалами...»
На каторге Достоевский увидел, как далеки были
рассудочные теории «нового христианства» социалистов от того сердечного знания
Христа, каким обладал русский народ. С каторги Достоевский вынес «символ веры»,
в основу которого легло народное чувство Христа. «Этот символ очень прост, вот
он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее,
мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю
себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне
истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше
хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». |