Виктор Петрович Астафьев (1924—2001): конфликты природного человека и эгоистического сознания в «Царь-рыбе» и «Печальном детективе». Писатель родился в 1924 г. в крестьянской семье в деревне Овсянка (под Красноярском) и уже в раннем детстве испытал участь семей «спецпереселенцев» (т. е. раскулаченных), попав в Игарку, за Полярный круг. В повести «Кража» (1961) он воссоздал детдомовский эпизод своей биографии. В 1941 — 1944гг. будущий писатель был на фронте (участвовал в форсировании Днепра в 1943 г. — эти события стали основой романа «Прокляты и убиты», 1990—1994). После ранения он жил и работал подсобным рабочим на станции Чусовая в Пермской области. До поступления на Высшие литературные курсы (в 1959г.) писатель создал поэтичную повесть «Перевал» (1959) о сиротском детстве сибирского мальчика Ильки, его плавании по Енисею, а затем — много рассказов, повестей и о войне («Звездопад», 1962; «Где-то гремит война», 1968; «Пастух и пастушка», 1971), и о деревенском детстве, бабушке, некогда воспитывавшей его («Последний поклон», 1968— 1975), роман о Сибири и ее былых характерах («Царь-рыба», 1976). Виктора Астафьева лишь с большими оговорками, уточнениями можно причислить к «деревенским» писателям, к так называемым «почвенникам», певцам Матеры, идеализированного деревенского космоса. Дело даже не в том, что он еще и военный писатель. Эту же двойственность можно отметить и в курском писателе Евгении Носове, создателе деревенских новелл и повестей («И уплывают пароходы, и остаются берега», 1968; «В чистом поле, за проселком», 1969) и одновременно военной прозы («Усвятские шлемонос-цы», 1977; «Шопен, соната №2», 1971; «Красное вино победы», 1973). Но Евгений Носов и в военных повестях то смотрит на мир глазами умирающего солдата из села СухойЖитень Копешкина («Красное вино победы»), то вообще рисует мужицкую Русь 1941 г., сходящуюся колоннами по проселкам к пункту сбора («Усвятские шлемоносцы»). В последней повести ощутимо эпическое дыхание времен других схождений — полков Дмитрия Донского перед битвой с Мамаем... Главная причина «выпадения» Астафьева из течения «деревенской» прозы — принципиально иной характер его «почвенничества», его обращений к былой, деревенской и детдомовской страницам, своей биографии. Виктор Астафьев еще дальше, чем В. Распутин, В. Шукшин, отходит от веры в некий сверхпорядок, вносимый в жизнь деревни, нерушимой якобы вечной природной традицией, ритмами и жизненными циклами, идущими от земли. Он вообще строит свой художественный мир скорее на отвлеченных, лишь ностальгических или отчасти деревенских воспоминаниях о жизни семьи, рода, о бабке Катерине, растившей его, об отце, превратившемся к концу жизни в законченное «перекати-поле». И преобладающая интонация в его «Последнем поклоне», мозаичной летописи сиротского детства, — это интонация мольбы за человека, просьбы к памяти, видевшей все способы истребления жизни, унижения человека, боль его на войне, в детдоме, госпитале: «Память моя, память, что ты делаешь со мной? Все прямее, все уже твои дороги, все морочней образ земли, и каждая дальняя вершина чудится часовенкой, сулящей успокоение. Стою на житейском ветру голым деревом, завывают во мне ветры, выдувая звуки и краски той жизни, которую я так любил... Память моя, сотвори еще раз чудо, сними с души тревогу, тупой гнет усталости, пробудившей угрюмость и отравляющую сладость одиночества. И воскреси — слышишь — воскреси во мне мальчика, дай успокоиться и очиститься возле него...» «...Все мы, русские люди, до старости остаемся в чем-то ребятишками, вечно ждем подарка, сказочки, чего-то необыкновенного, согревающего, прожигающего нашу, окалиной грубости покрытую, а в середине незащищенную душу, которая и в изношенном, истерзанном, старом теле часто ухитряется сохраняться в птенцовом пухе...» Легко заметить по этим лирическим отступлениям из «Последнего поклона», а подобной лирики в прозе много и в «Царь-рыбе», и в рассказе «Ясным ли днем» (много в целом стихии пения), что Астафьев не прячет образ автора-повествователя «за текст»: он делает его величиной, воплощаемой в тексте, равноправной с героями. Этот герой-повествователь совсем не прочно привязан к избе, к почве, к обетованной земле Матеры: он кочевник, странник, жизнь для него не имеет центра (у В. Белова такой центр есть — «сосновая цитадель избы»). И потому, как бы ни велики были повествования Астафьева, он всякий раз создает цепочки новелл: циклы новелл составили «Последний поклон», «Затеей» (книга миниатюр). Роман «Царь-рыба» — это вообще многосоставное в жанровом плане произведение из новелл, былей, воспоминаний, слабо связанных сюжетно. Не случайно во многих текстах Астафьева проходят прямые или скрытые цитаты из Библии (см. финал «Царь-рыбы»), те или иные напоминания человеку: 1) как он одинок в мире; 2) как портит подаренный ему Богом мир и свою душу; 3) как забывает даже святость собственного безгрешного детства и т. п. Необычно философичны поэтому сюжеты его новелл в «Царь-рыбе». В этом романе сын наивной и бесхитростной долганки (малая народность Севера. — В. Ч.) и русского охотника, придя на свое таежное зимовье, обнаружил умирающую от голода изнеженную горожанку Олю, приведенную сюда эгоцентристом, самовлюбленным Гогой Герцевым (он и сам погиб здесь же), мгновенно осознал катастрофу и всем существом как бы перенесся в страдания умирающего человека. «„Воспаление", — словно бы услышав смертный приговор кому-то из близких и бессильный облегчить участь приговоренного, Аким мучился тем, что сам вот остается жить, дышать, до человека же рукой подать, но он как бы недоступен и все удаляется, удаляется». Еще раз повторим — художественный мир В. Астафьева часто страшен, невыносим: в отличие от В. Белова, В. Распутина, Ф. Абрамова этот писатель изображает и сферы преступной жизни, передает «блатной» жаргон, эпизоды разложения человеческих душ, их «порчи». «Не охотник! Не таежник! Не крестьянин!.. И это моя жизнь! И не придумывай ничего другого!» — признается и советует он. В рассказе «Людочка» (1989), когда наивную деревенскую девушку сгубила мелкая, сбившаяся в свору городская шпана, справедливость восстановлена была по законам воровского мира: отчим Людочки, прошедший через лагеря, зону, осевший на земле, как пробовал сделать это Егор Прокудин у Шукшина, попросту убил главаря этих слюнявых недоносков, смыл кровь кровью. Это чисто астафьевское решение сложной проблемы, метод оправдания самосуда, вероятно, невозможный и спорный для других писателей. В романе «Печальный детектив» (1986) — попробуйте вчитаться вместе с главным героем, начинающим писателем и следователем Сошниным, в исповеди, рассказы жителей села Тугожилина — эта тоскующая о совершенстве душа писателя выразилась особенно наглядно в «сказе», в письме, высказываниях героев на своем языке, часто изломанном, исковерканном канцеляризмами, текстами из газет. Стонет человек, стонет его язык, он «коробится», переполняется «речезаменителями». Вот один из таких «сказов», говорящий о боли автора за героиню, за убожество ее жизни: это письмо немолодой уже доярки-телятницы Арины из села Тугожилина с жалобой на сожителя Веньку Фомина, это образец «сказа», «поддельной» исповеди! «...Вениамин Фомин вернулся из заключения в село... и обложил пять деревень налогом, а меня... застращал топором, ножом и всем вострым, заставил с ним спать, по-научному — сожительствовать... Пришел он ко мне в дом — никакого дохода нет от него, одни расходы, живет на моем иждивеньи, на работу не стремится, мало, что пьет сам, на дороге чепляет товарищев и поит.,. Я обряжаю колхозных телят, надо отдых, а он не дает спокой, все пьянствует. Убирайте ево от меня, надоел хуже горькой редьки... В колхозе роблю с пятнадцати годов. Всю ночь дикасится, лежит на кровати, бубнит чево-то, зубами скрегочет, тюремские песни поет, свет зазря жгет. По четыре рубли с копейками в месяц за свет плачу. Государственную енергию не берегет, среди ночи вскочит, заорет нестатным голосом и за мной! По три-четыре раза за ночь бегу из дому, болтаюсь по деревне. Все спят. Куда притулиться? Захожу в квартиру и стою наготове, не раздевшись — готовлюсь на убег. И об этом никто, даже суседи не знают, что у нас всю ночь напролет такая распутная жизнь идет...» В этом описании, полном косноязычия, отраженного света навыков жизни в агрессивной среде («Государственную енергию не берегет», — хоть за это с него спросите!), одновременно живет и боль писателя, и бес игры, если угодно, «бес мистификации» как органическая черта самобытнейше-го таланта писателя. В повести «Пастух и пастушка» (1971) писатель раскрыл ситуацию недолгого просветления двух душ — лейтенанта Бориса Костяева и Люси — в разоренном войной селе в 1944 г. и гибель Бориса (от нестрашной в целом раны), когда после просветления любви «порча» взяла свое и «нести свою душу Борису стало еще тяжелее». В спорном романе «Прокляты и убиты» (1990—1994) та же «порча», которую вносит война в сердца и души, ломая человека, ожесточая его, оказалась как бы сильнее любого просветления: роман, как пейзаж, в котором нет хоть клочка неба, синевы или яркости солнца, можно назвать душным, тесным, угнетающим почти адской мрачностью красок. Диапазон мыслечув-ствований героев — солдат в лагере для запасных в первой части «Чертова яма», бойцов во 2-й части «Плацдарм» — сдавлен, тенденциозно стеснен этой «порчей», волей автора не столько к дегероизации, сколько к демонизации событий. Впрочем, фронтовая биография писателя — он был связистом, — воспроизведенная в биографии деяний и переживаний Алексея Шестакова, связиста 1944г., во многом выручает писателя от вселенской мрачности, натиска «порчи». После повести «Батальоны просят огня» (1957) Ю. Бондарева астафьевский «Плацдарм», — вероятно, лучший памятник героям переправы через Днепр, освобождения Киева, «матери городов русских». Вызывает, правда, возражение метод искоренения бюрократизма, тыловых крыс вроде политработника Мусенка: как и в рассказе «Людочка», это метод самосуда на основе заниженных этических норм (нет, не фронтового братства, окопной правоты) уголовных миров. |