Произведение, явившееся, по словам самого
Толстого, результатом «безумного авторского усилия», увидело свет на страницах
журнала «Русский вестник» в 1868—1869 годах. Успех «Войны и мира» был
необыкновенный. Русский критик Н. Н. Страхов писал: «В таких великих произведениях,
как «Война и мир», всего яснее открывается истинная сущность и важность
искусства. Поэтому «Война и мир» есть также превосходный пробный камень всякого
критического и эстетического понимания, а вместе и жестокий камень
преткновения для всякой глупости и всякого нахальства. Кажется, легко понять,
что не «Войну и мир» будут ценить по вашим словам и мнениям, а вас будут
судить по тому, что вы скажете о «Войне и мире».
Вскоре книгу Толстого перевели на европейские
языки. Великий Г. Флобер, познакомившись с ней, писал Тургеневу: «Спасибо, что
заставили меня прочитать роман Толстого. Это первоклассно. Какой живописец и
какой психолог!.. Мне кажется, порой в нем есть нечто шекспировское». Позднее
французский писатель Ромен Роллан в книге «Жизнь Толстого» увидел в «Войне и
мире» «обширнейшую эпопею нашего времени, современную «Илиаду». «Это
действительно неслыханное явление — эпопея в современных формах искусства», —
отмечал Н. Н. Страхов.
Обратим внимание, что русские и
западноевропейские мастера и знатоки литературы в один голос говорят о необычности
жанра «Войны и мира». Они чувствуют, что произведение Толстого не укладывается
в привычные формы и границы классического европейского романа. Это понимал и
сам Толстой. В послесловии к «Войне и миру» он писал: «Что такое «Война и мир»?
Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война и мир»
есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно
выразилось».
Что же отличает «Войну и мир» от классического
романа? Для западноевропейского читателя это произведение не случайно
представлялось возрождением древнего героического эпоса, современной
«Илиадой». Ведь попытки великих писателей Франции Бальзака и Золя осуществить
масштабные эпические замыслы неумолимо приводили их к созданию серии
романов. Бальзак разделил «Человеческую комедию» на три части: «Этюды о
нравах», «Философские этюды», «Аналитические этюды». В свою очередь, «Этюды о
нравах» членились на «Сцены частной, провинциальной, парижской, политической и
деревенской жизни». «Ругон-Маккары» Золя состоят из двадцати романов,
последовательно воссоздающих картины жизни из разных, обособленных друг от
друга сфер французского общества: военный роман, роман об искусстве, о судебном
мире, рабочий роман, роман из высшего света. Общество здесь напоминает
пчелиные соты, состоящие из множества изолированных друг от друга ячеек, и вот
писатель рисует одну ячейку за другой. Каждой из таких ячеек посвящается отдельный
роман., Связи между этими замкнутыми в себе романами достаточно искусственны и
условны. И «Человеческая комедия», и «Ругон-Маккары» воссоздают картину мира,
в котором целое распалось на множество мельчайших частиц. Герои романов
Бальзака и Золя — «частные» люди: их кругозор не выходит за пределы узкого
круга жизни, к которому они принадлежат.
Иначе у Толстого. Обратим внимание на душевное
состояние Пьера, покидающего московский свет, чтобы участвовать в решающем
сражении под Москвой. В трагический для России час Пьер осознает сословную
ограниченность своей жизни и жизни всего светского общества. Эта жизнь в его
сознании вдруг теряет ценность, и Пьер отбрасывает ее, новым взглядом
всматриваясь в другую — в жизнь солдат, ополченцев. Он понимает скрытый смысл
воодушевления, которое царит в войсках, и одобрительно кивает головой в ответ
на слова солдата: «Всем народом навалиться хотят, одно слово — Москва».
Постепенно и сам Пьер входит в эту общую жизнь «всем
народом», всем «миром», испытывая острое желание «быть как они», как простые
солдаты. В плену он душой породнится с мудрым русским мужиком Платоном
Каратаевым и с радостью ощутит себя человеком, которому принадлежит весь мир.
«Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все
это во мне, и все это я! — думал Пьер. — И все это они поймали и посадили в
балаган, загороженный досками!» Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим
товарищам». «Заборы», которые в европейском романе строго отделяют одну сферу
жизни от другой, рушатся в сознании Пьера. Человек у Толстого не прикреплен
наглухо к своему сословию, к окружающей среде, не замкнут в собственном
внутреннем мире, открыт к принятию всей полноты бытия.
Классический западноевропейский роман немецкий
философ Гегель в своей «Эстетике» назвал продуктом распада эпоса. Он
был прав, потому что в таком романе главный конфликт заключался в столкновении
«частного человека» с общим ходом истории. Толстой в «Войне и мире» сполна использует
открытия европейского романа. Его герои тоже находятся в конфликте с
окружающей средой. Но, в отличие от западноевропейского романа, Толстой придает
этому конфликту диалектический характер: частное и историческое у
него взаимодействуют друг с другом.
Французский историк Альбер Сорель, выступивший в
1888 году с лекцией о «Войне и мире», сравнил произведение Толстого с романом
Стендаля «Пармская обитель». Он сопоставил поведение Фабрицио в битве при
Ватерлоо с самочувствием толстовского Николая Ростова в битве при Аустерлице:
«Какое большое нравственное различие между двумя персонажами и двумя
концепциями войны! У Фабрицио — лишь увлечение внешним блеском войны, простое
любопытство к славе. После того как мы вместе с ним прошли через ряд искусно
показанных эпизодов, мы невольно приходим к заключению: как, это Ватерлоо,
только и всего? Это — Наполеон, только и всего? Когда же мы следуем за Ростовым
под Аустерлицем, мы вместе с ним испытываем щемящее чувство громадного
национального разочарования, мы разделяем его волнение...» Альбер Сорель
заметил, что герой Толстого, в отличие от героя Стендаля, входит в общую жизнь
людей, ощущает национальный масштаб совершающегося события.
Сам Толстой, сознавая известное сходство «Войны
и мира» с героическим эпосом прошлого, в то же время настаивал на
принципиальном отличии: «Древние оставили нам образцы героических поэм, в
которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не
можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого
рода не имеет смысла». Толстой изображает в своем произведении не
героев-богатырей, а частного человека, он осваивает опыт романа. Но его роман
обретает эпическое дыхание, это роман, по-новому возрождающий традиции
героического эпоса прошлого, — роман-эпопея.
«Как бы мы ни понимали героическую жизнь, — прояснял
позицию Толстого Н. Н. Страхов, — требуется определить отношение к ней
обыкновенной жизни, и в этом заключается даже главное дело. Что такое
обыкновенный человек — в сравнении с героем? Что такое частный человек— в
отношении к истории?» Иначе говоря, Толстого интересует не только результат
проявления героического в поступках и характерах людей, но и тот таинственный
процесс рождения его в повседневной жизни, те глубокие, сокрытые от поверхностного
взгляда корни, которые его питают. Толстой решительно разрушает традиционное
деление жизни на «частную» и «историческую». У него Николай Ростов, играя в
карты с Долоховым, «молится Богу, как он молился на поле сражения на
Амштеттенском мосту», а в бою под Островной скачет «наперерез расстроенным рядам
французских драгун» «с чувством, с которым он несся наперерез волку». Так в
повседневном быту Ростов переживает чувства, аналогичные тем, какие одолевали
его в первом историческом сражении, а в бою под Островной его воинский дух
питает и поддерживает охотничье чутье, рожденное в забавах жизни мирной.
Смертельно раненный князь Андрей в героическую минуту «вспомнил Наташу такою,
какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкой шеей И тонкими руками,
с готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней,
еще живее и сильнее, чем когда-либо, проснулись в его душе».
Вся полнота впечатлений мирной жизни не только
не оставляет героев Толстого в исторических обстоятельствах, но с еще большей
силой оживает, воскрешается в их душе. Опора на эти мирные ценности жизни
духовно укрепляет Андрея Болконского и Николая Ростова, является источником
их мужества и силы.
Не все современники Толстого осознали глубину
совершаемого им в «Войне и мире» открытия. Сказывалась инерция деления жизни
на «частную» и «историческую», привычка видеть в одной из них «низкий»,
«прозаический» жанр, а в другой—«высокий» и «поэтический». П. А. Вяземский,
например, который сам, подобно Пьеру Безухову, был штатским человеком и
участвовал в Бородинском сражении, в статье «Воспоминания о 1812 годе» писал о
«Войне и мире»: «Начнем с того, что в упомянутой книге трудно решить и даже
догадываться, где кончается история и где начинается роман, и обратно. Это переплетение,
или, скорее, перепутывание истории и романа, без сомнения, вредит первой и...
не возвышает истинного достоинства последнего, то есть романа».
В сущности, Толстой решительно и круто меняет
привычный угол зрения на историю. Если его современники утверждали примат
героического над частным и смотрели на частную жизнь сверху вниз, то автор
«Войны и мира» смотрит на историю снизу вверх, полагая, что повседневная жизнь
людей, во-первых, шире и богаче жизни исторической, а во-вторых, она является
той первоосновой, той почвой, из которой историческая жизнь вырастает и которой
она питается. А. А. Фет проницательно заметил: Толстой рассматривает
историческое событие «с сорочки, то есть с рубахи, которая к телу ближе».
И вот при Бородине, в этот решающий для России
час, на батарее Раевского, куда попадает Пьер, чувствуется «общее всем, как бы
семейное оживление». Когда же чувство «недоброжелательного недоумения» к Пьеру
у солдат прошло, «солдаты эти сейчас же мысленно приняли Пьера в свою семью,
присвоили себе и дали ему прозвище. «Наш барин» прозвали его и про него ласково
смеялись между собой».
Толстой безгранично расширяет само понимание
исторического, включая в него всю полноту «частной» жизни людей. История
оживает у Толстого повсюду, в любом обычном, «частном», «рядовом» человеке
своего времени, она проявляется в характере связи между людьми. Ситуация
национального раздора и разобщения скажется, например, в 1805 году и поражением
русских войск в Аустерлицком сражении, и чувством потерянности, которое
переживают в этот период главные герои романа. И наоборот, 1812 год в истории
России даст живое ощущение общенационального единства, ядром которого окажется
народная жизнь. «Мир», возникающий в ходе Отечественной войны, сведет вновь
Наташу и князя Андрея. Через кажущуюся случайность этой встречи пробивает себе
дорогу необходимость. Русская жизнь в 1812 году дала Андрею и Наташе тот новый
уровень человечности, на котором эта встреча и оказалась возможной. Не будь в
Наташе патриотического чувства, не распространись ее любовное отношение к людям
с семьи на весь русский мир, не совершила бы она решительного поступка, не
убедила бы родителей снять с подвод домашний скарб и отдать их под раненых. |